Это с большой резкостью высказал Пушкин в черновых набросках предисловия к "Борису Годунову": [93] "Я в литературе скептик (чтоб не сказать хуже), и... все ее секты для меня равны, представляя каждая свою выгодную и невыгодную сторону. Обряды и формы должны ли суеверно порабощать литературную совесть?. . Он (писатель. - Ю. Т.) должен владеть своим предметом, несмотря на затруднительность правил. . ."
Отсюда же, из конкретной связанности у Пушкина вопроса о романтизме с вопросом о жанрах, характерная попытка решить разом и с определением романтизма. "К сему (классическому. - Ю. Т.) роду должны отнестись те стихотворения, коих формы известны были грекам и римлянам пли коих образцы они нам оставили; следственно сюда принадлежат: эпопея, поэма дидактическая, трагедия, комедия, ода, сатира, послание... элегия, эпиграмма и баснь.
Какие же роды стихотворений должно отнести к поэзии романтической?
Те, которые не были известны древним, и те, в коих прежние формы изменились ил и заменены другими". [94] Если принять во внимание, что под "родом" Пушкин понимает жанр, то станет ясно, в чем дело. Сущность русского романтизма Пушкин видел в создании новых жанров, "романтической поэмы" и "романтической трагедии" в первую очередь, и в смещении старых жанров ("изменение" или "замена") новыми формами. И таков был самый существенный вопрос в поэзии 20-х годов. Спор в 1824 г., поднятый вокруг "Разговора" Вяземского, [95] был спором о жанре "романтической поэмы", а не спором о романтизме вообще; по крайней мере Пушкин считал его в общем вопросе применимым более к европейской, чем к русской, литературе. И вот эту-то существенную поправку Пушкин пытается влить в статическое "определение" романтизма, которое очень долго (весь XIX в.) считалось необходимым.
В результате определение ничего не выиграло, но конкретная постановка вопроса выяснилась как ни у кого из современников: "романтичны" новые или измененные смешанные жанры.
Пересмотр же вопроса о романтизме находился у Пушкина в несомненной связи с пересмотром вопроса о русском "классицизме", на который его натолкнуло отрицание Дмитриева и других старших карамзинистов.
В течение 20-х годов борьба Пушкина с остатками литературной культуры старших карамзинистов продолжает углубляться. Здесь Пушкин по резкости выступлений совершенно солидаризуется и с Катениным и с Кюхельбекером.
Литературная и языковая реформа Карамзина опиралась на известные формы художественного быта. Монументальные ораторские жанры сменились маленькими, как бы внелитературными, рассчитанными на резонанс салона, жанрами. Литературная эволюция сопровождалась изменением установки на "читателя". "Читатель" Карамзина - это "читательница", "нежная женщина"; автор
Кто пишет так, как говорит,
Кого читают дамы.
Эти салоны были своеобразным литературным фактом, [96] для Пушкина уже неприемлемым. "Читательница" была оправданием и призмой особой системы эстетизированного, "приятного" литературного языка.
И вот во всю последующую деятельность Пушкин ведет резкую борьбу против карамзинской "читательницы", борьбу, которая в одно и то же время являлась борьбой за "нагое просторечие".
Он пишет в 1824 г. А. Бестужеву: "Корнилович славный малый и много обещает, но зачем пишет он для снисходительного внимания милостивой государыни NN и ожидает ободрительной улыбки прекрасного пола... Все это старо, ненужно и слишком пахнет шаликовскою невинностию". * Он противопоставляет поэзию как "отрасль промышленности" поэзии салонному разговору: "Уплачу старые долги и засяду за новую поэму. Благо я не принадлежу к нашим писателям 18-го века; я пишу для себя, а печатаю для денег, а ничуть не для улыбки прекрасного пола". [97]
* Переписка, т. I, стр. 99.
Упоминания о "ширине в столько-то аршин" поэм, приравнение поэта сапожнику - это революционное снижение карамзинского салонного "поэта" (превосходно уживающееся, однако, у Пушкина с темой "высокого поэта"). Это снижение находится в связи с общим снижением героя у Пушкина. Пушкин пишет робкому и скромному Плетневу: "Какого вам Бориса и на какие лекции? в моем Борисе бранятся по-матерну на всех языках. Это трагедия не для прекрасного полу". [98] В "Отрывках из писем, мыслях и замечаниях" 1827 г. он выступает с целой филиппикой против "читательниц", конечно, имея в виду не реальных читательниц, а самую литературную установку на "читательницу", карамзинскую "читательницу": "Природа, одарив их тонким умом и чувствительностью самою раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящною. Поэзия скользит по слуху их, не достигая души; они бесчувственны к ее гармонии: примечайте, как они поют модные романсы, как искажают стихи самые естественные, расстраивают меру, уничтожают рифму. Вслушивайтесь в их литературные суждения, и вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятия. Исключения редки". С особою ясностью он выступает в статье "О предисловии г-на Лемонте к переводу басен Крылова": "Упомянув об исключительном употреблении французского языка в образованном кругу наших обществ, г. Лемонте, столь же остроумно, как и справедливо, замечает, что русский язык чрез то должен был непременно сохранить драгоценную свежесть, простоту и, так сказать, чистосердечность выражений... Нет сомнения, что если наши писатели чрез то теряют много удовольствия, по крайней мере язык и словесность много выигрывают... Что навело холодный лоск вежливости и остроумия на все произведения писателей XVIII столетия? Общество М-е du Deffand, Bouffers, d'Epinay, очень милых и образованных женщин. Но Мильтон и Данте писали не для благосклонной улыбки прекрасного пола". Здесь в борьбе против карамзинской "читательницы" Пушкин вполне совпадает с Шишковым (см. выше, стр. 30).