24 февраля 1821 г. он записывает: "Завтра мы едем из Марселя в Ниццу. Ницца уже в Италии, но, к несчастью, здесь остановимся и обратимся назад; нам издали покажут Италию, но не дадут отведать ее".
Дорожная остановка в Тулоне вызвала запись Кюхельбекера, превосходно рисующую его как путешественника, легко падающего духом, любопытного.
Не будучи в состоянии видеть беспорядка при отъезде, который его "всякий раз лишает способности связать две мысли сряду, расстраивает и приводит кровь в волнение", он избегал своей комнаты и бродил по Марселю. "При самом нашем въезде в Тулон встретились нам каторжники в красных рубахах, скованные по два - их выгоняли на работу".
В Тулоне в первый раз он переживает чувство полной свободы и независимости, в духе Байрона: "Передо мною открылся вид необозримый: Тулон с пристанию; долина, усеянная домиками; каменные холмы, покрытые садами; прекрасное море во всем своем блеске с островами, мысами и бесчисленными судами. - Я сел на гранитный обломок; я был совершенно один; только сто шагов от меня висела на выдавшемся камне коза, которая, бог весть, как? отделилась от стада. Свежий морской ветер свевал с меня усталость. Странное, дикое чувство свободы и надменности наполняло мою душу: я радовался, я был счастлив, потому что никакая человеческая власть до меня не достигала и (ничто) не напоминало мне зависимости, подчиненности, всех неприятностей, неразлучных с порядком гражданского общества!" При переезде из Виллафранки в Ниццу он подвергся нападению гондольера. В послании к Пушкину он так писал об этом: ...в пучинах тихоструйных Я в ночь, безмолвен и уныл, С убийцей-гондольером плыл...
И тут же сделал примечание: "Отправляясь из Виллафранки в Ниццу морем, в глухую ночь, я подвергся было опасности быть брошенным в воды". Что это был за эпизод (весьма характерный для того бурного времени), остается неизвестным.
2 марта (н. ст.) он в Ницце, и перед этой записью - поздней вписанное заглавие: "Въезд в Италию". Природа Ниццы и Вилла-франки кажется ему землею обетованною. Но одна любопытная сцена показывает, как близки были ему другие впечатления. Он посетил монастырь Сен-Симье - "обитель капуцинов ордена Доминика". "...На холме несколько выше прочего сада - роща кипарисов, темная, уединенная, насажденная для тихого размышления. - "Сюда, подумал я, сюда от сует и шуму, от людей и пороков!". Но я спустился в сад, я взглянул на монахов... на лицах некоторых были написаны фанатизм и бессмыслие; другие казались хитрыми и лукавыми лицемерами; я увидел четырех или пятерых, которым не было и двадцати лет, которые еще не знали жизни, не просвещались ее скорбию и радостями, и следовательно, не могли жаждать единственного истинного благоуспокоения. Я с ужасом сказал себе: "Их страсти еще спят, но они рано или поздно проснутся и горе тогда злополучным!" Мне стало душно в этих стенах, и я из них почти выбежал: казалось, минута замедления лишит меня свободы, лишит возможности возвратиться в свет, где могу и должен думать, трудиться, страдать, бороться с жизнью".
Так он заметил среди прекрасной природы неблагополучие: французских каторжников, итальянских монахов. Монахи особенно поразили его. И недаром: в Сардинском королевстве (в состав которого входили Пьемонт и Ницца) царствовала черная клерикальная реакция иезуитов, были уничтожены какие-либо следы радикального равноправия, введенные было при французах; суды колесовали и четвертовали за малейшее проявление вольномыслия.
Между тем - что ускользнуло пока от внимания путешественника - по всему королевству кипела деятельность карбонариев [8]. Запись о монахах датирована 8 марта, а через два дня началась в стране революция: в Алессандрии вспыхнуло восстание; восставшие солдаты захватили крепость и провозгласили испанскую конституцию.
Кюхельбекер покидал Ниццу в "хаосе чувств и мыслей противоречивых": "Слухи, распространившиеся в последние дни моей бытности в Ницце об движении пьемонтских карбонариев, бунт Алессандрии и ропот армии, предчувствие войны и разрушения удвоили мое уныние".
Эта запись уже носит дату 16/4 марта и оканчивается стихотворением "Ницца", отразившим в полной мере чувства, о которых он говорит выше.
Край, посещенный им, - "область браней и свободы, рабских и сердечных уз". Его предчувствия безотрадны: он не сомневается в победе австрийцев ("тудесков"), собирающихся раздавить народное движение:
Гром завоет; зарев блесни
Ослепят унылый взор:
Ненавистные тудески
Ниспадут с ужасных гор.
Смерть из тысяч ружей грянет,
В тысячах штыках сверкнет;
Не родясь, весна увянет,
Вольность, не родясь, умрет!
Противоречие между жизнью природы и человеческой жизнью сокрушает его:
Здесь душа в лугах шелковых,
Жизнь и в камнях, и в водах!
Что ж закон судеб суровых
Шлет сюда и месть и страх?
И стихотворение кончается воспоминанием, преследующим его, о цепях французских каторжников, звон которых он слышал перед въездом в Ниццу:
Здесь я видел обещанье Светлых, беззаботных дней: Но и здесь не спит страданье, Муз пугает звук цепей.
Этот робкий путешественник, ненавидящий врагов вольности - "тудесков" и вместе с тем страшащийся народных волнений "черни", предчувствующий с самого начала поражение восстания, не напоминает еще человека, действовавшего через четыре с лишним года с оружием в руках на Сенатской площади и стрелявшего в вел. кн. Михаила Павловича. [9] Но боязнь выступлений "черни", при общем сочувствии освободительному движению, - черта, характерная для того крыла декабристов, к которому позднее принадлежал Кюхельбекер.